— А то, — с набитым ртом ответил Евстафий Елисеевич, что, впрочем, не поубавило в нем святости. — Тепленькие еще…
Себастьян не без труда сел.
Голова была тяжелой, словно после попойки…
— Тепленькие, — пирожок попался с грибами, начинка была сладковатой, щедро сдобренной, что жареным луком, что маслом, Себастьян лишь надеялся, что грибы в ней — съедобные, а то с его удачей в последнее-то время, станется. — Евстафий Елисеевич…
— Ась? — начальство ело пирожки сосредоточенно, можно сказать с немалым увлечением, в котором Себастьяну виделись последствия очередной диеты.
Капустная?
Гречневая? Или снова кислое молоко? Но та, помнится, закончилась печально: диетическое молоко прокисло как-то не так, и Евстафий Елисеевич неделю провел в палате…
— А чего это вы такой добрый сегодня? Пирожками угощаете…
— Так… — он понюхал рукав и признался: — Данечка совсем уж лютует… салатою меня кормит.
И уточнил:
— Одною, почитай, салатою и кормит. На завтрак — три листика. На обед — пять и половинку яйца крутого… а ужина и вовсе нет…
— Сочувствую, — второй пирожок, с маслянистой хрустящей корочкой и щавелевой сладкою начинкой, пошел лучше первого.
— И главное, повадилась меня обнюхивать! Так я, ежели вдруг, то скажу, что для тебя брал…
— Скажите, — милостиво разрешил Себастьян, почти поверив этакой начальственной откровенности.
— А ты мне, Себастьянушка, скажешь, что с тобою творится, — пальчики Евстафий Елисеевич отер платочком.
— Ничего не творится.
Пирожок, на сей раз, кажется, с мясом, застрял в горле. И начальство укоризненно покачало головой, а нимб света сделался ярким. Этакий не всякому святому положен, разве что мученикам… Себастьян даже задумался, можно ли Евстафия Елисеевича считать святым мучеником, когда тот ласково так произнес:
— Вот являюсь я в присутствие… а тут, заместо того, чтобы новостями порадовать, что, дескать, изловили душегуба этого, мне дежурный доклад сует. Мол, так и так, Евстафий Елисеевич, а ваш старший актор изволил явиться на работу спозаранку да в виде самом, что ни на есть, непотребном…
— Что?!
От этакой новости остатки сна как рукой сняло.
— Да я… я просто две ночи кряду не спал! И днем не спал! И в конце концов, я живой человек…
— Живой, Себастьянушка, — отвечало начальство, и в глазах его виделось понимание. — Я-то знаю, что живой… и что давече с тобою некая неприятность случилась, которая здоровьице твое подорвала… крепко так подорвало.
— Вы…
Евстафий Елисеевич взял последний пирожок и, разломив, поморщился:
— От с яйцами не люблю… раньше-то жаловал, а ныне смотреть на них не могу… — однако пирожок в рот отправил. — Так о чем я? О том, Себастьянушка, что в отпуске ты давно не был… работаешь, не щадя живота своего… и моего заодно… пиши заявление.
— Что?
— Пиши заявление, — повторило начальство, улыбаясь еще более ласково, нежели прежде, и от улыбочки этой, от нимба треклятого, который не собирался исчезать, Себастьяну стало несколько не по себе. — Что, мол, отпуск тебе надобен по состоянию здоровья… срочнейше… и исчезни. Да так, чтобы ни я, ни кто из нашей братии, найти тебя не сумел.
— Но…
— Думай, Себастьян, — взгляд сделался жестким. — Хорошенько думай…
Отпуск?
Почему сейчас? Ведь все некогда было… Себастьян особо не рвался, а Евстафий Елисеевич и не настаивал… тем летом позволил недельку погулять, а после завертелось — закрутилось.
Воры и душегубы, небось, по отпускам не рассиживаются… душегубы…
— Газеты?
— Уже окрестили его Волкодлаком…
Волкодлак.
Лихо.
Лихослав уехал, Себастьян помнит… письмо получил, точно, аккурат перед тем как уснуть… а ведь и вправду, похоже, укатали его… прежде и по два, и по три дня, а то и по неделе спал вполглаза, но этакого, чтоб прям с ног валило, не случалось.
Случилось.
Не о том надобно… почему отпуск? Евстафий Елисеевич не торопит, но и не уходит, сидит, поглядывает искоса… думает не о своем, но…
…конфликт интересов.
…Лихослав Себастьяну брат. Об этом знают. И вспомнят. И отстранят… странно, что до сих пор не отстранили… если приказ будет отдан прямой, однозначный, то ослушаться его Себастьян не сможет.
И ежели завтра его именем короля и прокуратуры отправят Хельмову задницу в Подкозельске стеречь, то поедет он…
— Знаете, — Себастьян облизал пальцы. — А я ведь и вправду себя нехорошо чувствую… голова вот болит, кости ломит.
— Старость, Себастьянушка, она такая…
— Спасибо.
— За что? — Евстафий Елисеевич бровь приподнял.
— За понимание… Евстафий Елисеевич, а если вдруг… поймают меня за чем-нибудь предосудительным.
— Если поймают, — познаньский воевода протер сияющую в солнечном свете лысину, — то я в тебе очень разочаруюсь. А разочаровывать начальство чревато, Себастьянушка…
С родною конторой Себастьян расстался мужественно, кончиком хвоста смахнул несуществующую слезу и, протянув к серому зданию, на которое извозчик поглядывал с опаской, руку, произнес:
— Жди меня, и я вернусь!
Извозчик только головой покачал: люд в Познаньске ныне пошел престранный, верно, лето выдалось чересчур уж жарким, вот солнцем в головы и напекло. Он тронул поводья, спеша убраться от места пренепреятного, помнилось оно по молодым годам, далеким и весьма буйным, о чем ныне извозчик желал бы забыть. Да вот взгляд клиента, черный, цепкий, заставлял нервничать и крепче сжимать поводья.