И напала.
Богуслава только и успела — лицо закрыть, почему-то ей не хотелось, чтобы лицо это изуродовали.
Она ведь прекрасна.
Даже после смерти.
Гавриила разбудила луна.
Он услышал далекий шепот ее, заставивший зажать уши и сползти с кровати.
— Нет, — он сказал это громко, заглушая и луну, и собственную, некстати очнувшуюся память. — Еще слишком рано!
Но луна, крупная, вновь ровная, будто бы и не убывала она вовсе, повисла аккурат напротив окна. И на Гавриила она глядела с насмешкою.
— Я не твой, — он поднялся и пальцы из ушей вытащил. — Слышишь?
Смех за спиной заставил обернуться.
Никого.
Только вздох за левым плечом, только прикосновение к волосам.
— Глупенький…
Ее голос по — прежнему сладок, как в тот день, когда она помогла… но Гавриил отплатил ей за ту помощь, разве нет? Исполнил свою часть сделки.
— Неужели ты думаешь, что все так просто?
Зеркало.
И луна, в нем отраженная… в этом дело! И Гавриил, содрав покрывало, набросил его на зеркало.
Она лишь рассмеялась.
— Ты все равно вернешься, — сказала та, имени которой он не знал.
— Нет.
— Ты и вправду думаешь, что люди тебя примут?
— Да.
Приняли уже. И тогда, в приюте… и после…
— Разве? — она всегда знала чуть больше того, что он желал бы о себе рассказать. Она видела правду, а Гавриил не умел справляться с этой правдой. — Разве в приюте тебе жилось хорошо?
Он не ответил.
— Над тобой смеялись… издевались… дразнили… помнишь, как тебя заперли в подвале? Сколько ты просидел там…
— Это не имеет значения.
— Два дня… а когда тебя нашли, что сделал наставник? Наказал он тех, кто и вправду был виновен?
— Уйди!
— Он велел высечь тебя…
Не ложь. С ложью он справился бы легко, но она всегда говорит лишь правду.
— Они чуяли в тебе чужака… иного… и все еще чуют. Потому и сторонятся. Не верят… — теперь ее присутствие ощущалось явно, и Гавриил вздрогнул, когда она прикоснулась к шее. — Вернись, мальчик. И я сделаю тебя счастливым.
— Как?
— Дам тебе свободу.
— Я уже свободен, — он вывернулся из-под ее руки, задавив ту свою часть, которая отчаянно желала этой ласки.
— И в чем же твоя свобода? — она не разозлилась.
Всегда спокойна.
Доброжелательна.
— В том ли, что ты служишь этим… ничтожным существам? Мучишь себя, пытаясь уберечь их покой?
— Это мой выбор.
— Глупый выбор. Они того не стоят.
Гавриил стиснул зубы.
— Вернись.
— Нет.
Смех.
Легкий, как весенний ветерок, тот самый ветерок со слабым ароматом первоцветов, который закружил голову, почти лишил памяти.
— Твоя свобода, — Гавриил облизал пересохшие губы. — Это не свобода вовсе…
— Ты будешь волен делать все, что тебе заблагорассудится, — она никогда не отступала просто так, и сейчас не собиралась.
— Что именно? Убивать? Грабить? Насиловать… гнать жертву, пока силы ее не оставят? Забавляться, как…
— Как кто, Гавриил? — ласковый — ласковый шепот. — Как твой отец?
— Он мне не отец…
— В этом твоя беда, ласковый мой мальчик… и в этом твое счастье… ты не хочешь походить на него? Пускай… будь собой…
— Я уже есть, — он все же повернулся к окну и в два шага преодолел расстояние до подоконника. Распахнул створки в безумном порыве, едва не вырвав очередную с корнем. — Я есть! Я существую!
И ответом ему был далекий вой твари, которая вышла на охоту.
Евдокия всю ночь не могла заснуть, стоило смежить веки, как перед глазами вставала зыбкая стена и тени душ за ней.
— Мы есть, — шептали они, протягивая к Евдокии полупрозрачные руки. Во сне теням позволено было преодолеть стену, и Евдокия явно ощущала прикосновения их, липкие, будто бы пальцы эти были обернуты паутиной.
Она отшатывалась.
Просыпалась.
И заставляла себя лечь в чужую постель. Уснуть.
Завтра.
Уже завтра они отправляются в Серые земли. Себастьян купил билеты… и ее рассказ выслушал, не перебивая. Кивнул. Сказал:
— Вот оно как.
И вышел.
Ничего не объяснил, но тогда Евдокия была слишком утомлена, чтобы требовать объяснений. Ей казалось, что там, в орденских подвалах, ее всю выпили до самого донышка.
И в постель она легла сама… и вот теперь маялась — маялась.
— Нет, хватит, — очередное пробуждение, резкое, а потому неприятное, заставило Евдокию сесть. Она провела ладонью по обнаженной своей руке, радуясь хотя бы этому прикосновению.
А рука-то ледяная.
И кожа гусиная, неровная. И холодно… в червене не бывает так холодно, но поди ж ты… сквозит от окна, не иначе. И Евдокия встала.
Пол стылый.
Поземка на нем… откуда летом поземка? Или же она вновь спит? Если спит, то сон на редкость яркий.
И луна за окном.
Полная луна… как такое возможно, если пошла она на убыль? Евдокия не знает. Она дошла до окна и окно это, закрытое, распахнула, впуская белую дорожку лунного света. Та протянулась через подоконник, сползла по стене, по полу разлилась стылыми лужицами, ледяными будто.
И в зеркале отразилась.
Сама дорожка, а еще женщина в белых одеждах, которая стояла у окна, разглядывая Евдокию. А та в свою очередь глядела на эту женщину.
— Не боишься?
— Боюсь, — призналась Евдокия.
— Тогда зачем ты споришь со мной?
— Я?
— Ты, — женщина была красива той холодной красотой, которая стоит почти на грани с уродством, и Евдокия, разглядывая черты совершенного ее лица, не могла отделаться от ощущения, что лицо это — маска. — Отпусти его.